February 16th, 2010

Шахматист

Пьеса. Предисловие.

Предисловие
Тут в течении лет наверное уже пятнадцати зреет один текст
Он уже приобрел свои очертания во многих отдельных текстах, идеях, общениях
Содержимое есть
Время придать содержимому форму
И, памятуя принцип - прежде чему улучшать дальнее, улучшай ближнее, имея общество джозефов как общество ближних, именно здесь мне хочется осуществить публикацию

Любые комменты Herzlich willkommen

К лицам знающих личность автора просьба уважать его анонимность, право на личную тайну гарантированно конституцией

Авторские права защищаются конторой Смит, Смит, Смит, Иванов, Смит энд Вессон
Шахматист

Пьеса. Описание названия.

Пьеса
Ощущение бога.
Мальчик.
Место действия - комната. У окна - письменный стол. Стол большой, с коричневой
кожаной покрышкой, на которой можно видеть много разных бумаг, печатных и
рукописных, в папках и просто так, вперемежку с которым на столе лежат книги,
несколько десятков книг, некоторые из них раскрыты и лежат навзничь,
распростертые друг на друге в несколько этажей. Большинство книг, похоже, очень
старые, большие, in folio, размеры и солидность стола, как-то скрадывают размеры
этих книг и их обилие не производит впечатления, что стол завален или захламлен,
просторное пустое место напротив большого рабочего кресла даже выглядит каким то
пустым, нагим, ранимым, как темная земля в весенней проталине. Такое впечатление,
что в этой проталине чего-то очень не хватает, стол похож на живое существо, на
больную собаку с пролысиной на спине, как от лишая или ожога, где виднеется
темная кожа. И вообще, сам этот стол, несмотря на размеры, двухтумбовость,
тяжесть его самого и того, что на нем, кажется пронзительно одиноким, брошенным,
покинутым. Кажется, совсем недавно что-то произошло, нечто такое, что сделало
пребывание здесь этого стола бесцельным, кажется, если бы у него были обычные
тонкие ножки, например, как у обычного кухонного стола, то он не стоял бы
неподвижно, но две массивные тумбы, на которых покоится стол, не позволяют
видеть этих движений, которые, если бы были видны, были бы больше всего похожи
на периодические волны, какие бывают у сокрушенного человека, который уже не
плачет, а только периодически если и не всхлипывает, то сотрясается волнами
прерывистых вздохов. Но тумбы надежны и неподвижны, как дольмены, и, похоже,
столь же бесчувственны и нейтральны, как луна. Если приглядется, становится ясно,
что и весь стол так же неподвижен и нейтрален, как ему и положено, это видимо,
автору просто чудится и щемящая грусть голого места на нем и рябь всхлипываний,
и одиночество, и безнадежность, и, скорей всего, автор знает что-то такое, что
никому не ведомо. Пока неведомо, или так и останется неизвестным, пока не ясно,
это теперь зависит не только от него, автора, но и от, как бы это не показалось
нелепым и странным, страдающего, одинокого, хрупкого и ранимого, хоть и большого
и в чем-то даже величественного стола. А может быть все еще проще, и автор,
испытывающий, по не ясным нам причинам тоску, чувство детской покинутости и
отчаяния, приписывает эти чувства неодушевленным предметам, кто их разберет,
этих авторов? Да и что нам в этих авторах, если уж начал человек читать, может,
стоит уважить его, побыстрей перейти к делу, к теме, к повествованию? Ну,
комната, ну стол, ну книги, ну покинутость, ну пустота на столе, дальше то что?
А дальше вот что. Дальше звуки. Кстати, никакого стола и не было вовсе. Точнее,
стол был, но вовсе не такой фундаментально горюющий, а простой, честный,
равнодушный и полированный, из ДСП, правда, такой же двух тумбовый, но обычный,
чешский, что ли, я уже и не помню. И книг никаких на столе не лежало, особенно
больших и древних, так, валялись какие-то книжки и бумажки, что обычно валяются
на обычном письменном столе. И кресла тоже никакого не было, это выдумки все, я
сам видел, кресло вообще авторская отсебятина. Вот стул, да, стул был особенный,
но если еще стул описывать, боюсь, у читателя здесь кончится терпение. Звуки.
Звуки из-за окна. Дети. Видимо, дети во что-то играли, звоны их голосов
нарастали, потом все разом стихали, напряженная тишина прерывалась ударом
деревянной биты по деревянному уже забыл как называется, игра такая есть, типа
лапты, вспомнил, это играют в чижа, когда бьют битой по этой деревяшке, чижу, он
взлетает, ему опять наддают, чиж летит, падает и происходит соревнование, потом
крики, споры, колгота, опять тишина и все происходит сначала. И вот, среди этих
звуков слышен звук раскрываемой двери, шаги ребенка, звуки сбрасываемой обуви,
звук открываемого холодильника, он, кстати, и раньше присутствовал, холодильник
и его звуки, звон столовых приборов, мальчик входит в комнату. Он уже успел
приготовить себе серьезный бутерброд с куском колбасы вдвое толще хлебного ломтя,
и отхватить от него порядочную часть по дороге из кухни. Мальчик садится за стол,
откусывает попутно от бутерброда, глотает, практически не жуя, кладет кусок на
стол, открывает ящик стола, опять хватает то, что осталось от бутерброда,
откусывает, двигает челюстями, глотает, опять откусывает, глядит на то, что
осталось в его руке, энергично вталкивает остатки в рот. Рот его переполняется,
ему сложно жевать, чуть не слезы выступают на его глазах, но он справляется с
задачей, заглатывает содержимое рта, лезет в ящик стола, достает из него
тетрадку за две копейки, кладет её перед собой и опять бежит на кухню. Там он
резко останавливается, смотрит на холодильник, лицо его выражает сильную
внутреннюю борьбу, он стоит в этом ступоре несколько секунд, с видимым
сожалением смотрит на холодильник и возвращается в комнату. Там он решительно
садится за стол, вскакивает, бежит все-таки обратно на кухню, возвращается со
стаканом холодного молока, выпивает его залпом, снова садится за стол, берет
ручку и, нахмурив лоб, выводит на обложке, - в центре, аккуратные слова "Ощущение
Бога". Задумывается на секунду, выводит ниже, под расчерченным пространством для
персональных данных - "Пьеса для Бога и Человека. В одном лице, в одном действии,
для одного человека". Он открывает тетрадку, смотрит на пустой лист, грызет
ручку, думает. Он думает долго, минуты, наверное, две, действительно долго, лицо
его становится отстраненным, заостренным, взгляд суров и неподвижен, скулы
сильно сжаты, ручка куда-то подевалась из его руки, вообще весь мальчик куда-то
потерялся, осталось только ощущение его взгляда. С улицы доносятся звуки игры,
резкие крики, спор, суматоха, все звуки вдруг перекрываются звенящим грохотом
проносящегося мимо трамвая. Этот шум вырывает мальчика из небытия, он моргает,
оглядывается вокруг, взгляд его падает на пустую страницу. Он ищет ручку, не
находит её сразу, а когда видит её на полу, лицо его становится обычным лицом
обычного мальчика, на верхней губе видны следы от молока. Он моргает с усилием,
несколько раз, закрывает тетрадку, видит название на обложке, смотрит на него с
виноватым видом, колеблется еще пару секунд, вздыхает с видимым облегчением,
берет тетрадку, кладет её снова в ящик стола, собирается бежать, снова берет
тетрадку, открывает нижний ящик стола, засовывает её вниз, между старых бумаг и
прочих разностей, закрывает ящик, колеблется, поднимает с пола ручку, опять
достает тетрадку, садится, пишет на первой странице прямо по центру, - "Всё
происходит всегда, везде, и сразу", прячет тетрадку в ящик, и, наконец, совсем
уже облегченно вздохнув, летит к входной двери, надевает сандалии на твердой
кожаной подошве, хлопает дверью с оглушительной силой, щелкающий пулеметный звук
летящих по ступеням лестницы, в квартире воцаряется тишина. Сосущий вид пустоты
на столе. Звуки меркнут, опять звенящий трамвай, удары битой, тишина, взрёв
холодильника, ритмичное дребезжание, все стихает. На столе лежит пластмассовая
шариковая ручка с обгрызенным колпачком. Комната становится одинокой и очень
печальной, от окна, от подоконника в комнату и к столу вползает солнечный свет с
улицы, с улицы в комнату доносится глубокий, протяжный, очень мощный, хотя и
очень тихий вздох, какой-то непонятный, но очень живой, даже не вздох, а
горестное и довольно продолжительное "ах-ха", больше похоже скорей на выдох, чем
на вздох. Когда этот выдох стихает, вместе с ним стихает и свет, больше ничего
не слышно и не видно. Хотя... Все происходит всегда, везде и сразу... Взгляд...
Взгляд мальчика... Отрешенный и жесткий... Его глаза... Это его глаза... Лоб,
рассеченный поперечной складкой... Это он... Просто он взрослый... Взрослый
человек сидит за столом... Он не шевелится... Это он... Он приходит в себя,
моргает, вытягивая себя из тех мест, где он был, смотрит вокруг себя, узнает
окружающее, вздох, однобокая усмешка, он шевелится на стуле, выпрямляет правую
ногу, с трудом лезет в передний карман джинсов, достает из него бесформенную
мягкую мятую пачку сигарет, распрямляет её, вытаскивает мятые, но вполне годные
сигареты, вылавливает со дна пачки еще что-то, кладет на стол, снова устраивает
сигареты в пачку, кладет её теперь в задний карман, уходит на кухню. На середине
пыльного, очень пыльного стола лежат два маленьких беленьких округлых кулечка из
пластика, из кухни доносятся звуки, закипает чайник, звякает посуда, слышно, как
наливают кипяток, постукивание ложечки, человек возвращается, в руке у него
большая, красивая, тонкая, узорная кружка. Мальчик садится за стол, то есть не
мальчик, а тот, кем он стал, садится за стол, ставит бокал, то есть, сначала он
ставит на стол бокал, напряженно о чем-то думает, глядя на кофе, идет на кухню,
слышно, как он раскрывает холодильник, он быстро возвращается, берет кружку,
идет на кухню, добавляет в кофе молока, возвращается к столу, вспоминает что-то,
опять идет на кухню, ставит молоко опять в холодильник, опять возвращается к
столу, садится, отпивает глоток кофе и снова взгляд его уносится далеко, очень
далеко, так далеко, что, когда он возвращается, кофе уже остыл. Человек смотрит
на остывший кофе, морщится, угол рта его приподнимается, усмешка скорей похожа
на оскал, взгляд снова становится трезвым, жёстким и очень, очень, ироничным.
Бросай курить, вставай на лыжи, шепчет он, и как-то очень светло и чисто
улыбается, почти смеется, лицо ниже глаз становится мягким, несмотря на сильную
его худобу, только лоб продолжает пересекать глубокая складка между бровей,
около висков заметна сероватая сетчатая желтизна, видно еще, что у него здорово
не хватает зубов во рту. Вообще, в его движениях, в позе, в посадке головы видна
некая усталость, если бы мы не видели его глаз, можно было бы даже сказать,
потерянность, но вот чего нет в его взгляде, так это потерянности, усмешка,
ирония, глубина и решимость есть, а вот потерянности нету. Усталость вот есть и
постоянное уплывание взгляда в нереальную даль есть, еще есть печаль, но что нам
до его взгляда? Он снова замирает, потом шевелится, выгибает затекшую спину,
смотрит на то, что он вынул из кармана, встает со стула, возвращается с
полотенцем, поднимает кулечки и вытирает пыль со стола, кладет шарики на стол,
включает лампу, опять уходит, возвращается со стаканом воды из остывшего чайника,
видит кружку с холодным кофе, как бы машет рукой и лезет в ящик стола. Он
вынимает спиртовку, ставит её на стол, выходит из комнаты, возвращается, в руках
у него маленькая стеклянная колба и большой пластмассовый шприц. Он потрошит
пакетики в колбу, набирает в шприц воду из стакана, заливает порошок водой,
зажигает спиртовку, готовит раствор. Порошка много, но он растворяется без
остатка. Человек набирает раствор в шприц, смотрит на иглу, лезет в ящик, шарит
в нем, вытаскивает обоймочку новых игл и пузырек, в котором видимо, был спирт,
но сейчас пузырек пуст. Он закусывает губу, усмехается своим мыслям, основную из
которых можно было бы выразить как, - "А какая собственно разница?", но решает
сделать все правильно, и действительно, какая разница?, если никакой разницы нет,
значит, нужно сделать все правильно. Он обшаривает верхний ящик, открывает
средний, обследует его, открывает нижний, роется в нем. Спирта больше нет. Да
его и не может быть в столе, он это знает, спирта нет в квартире, он это тоже
знает, но, тем не менее идет в ванную, возвращается с пустыми руками и мыслью, -
"а... плевать...", садится за стол, закатывает рукав, оснащает шприц с раствором
свежей иглой, колеблется, снова ставит старую иглу, кладет шприц на стол, встает,
расстегивает и вытаскивает из джинсов кожаный ремень, делает петлю, надевает её
на плечо, затягивает, он смотрит на взбухнувшую и очень приличную для его жизни
центральную локтевую вену, нет спирта, он зачем-то мочит палец слюной и
смазывает сгиб, снимает с иглы колпачок, начинает часто дышать, и новая мысль
останавливает его, слишком много раствора, запросто может случиться так, что он
уплывет до того, как успеет ввести всё, а он хочет сделать все правильно и
бесповоротно. Он напряженно думает, взгляд его блуждает, он замечает открытые
ящики с взъерошенным содержимым, он закрывает первый, второй, наклоняется к
нижнему, видит тетрадку, которую он выворотил из под низа в поисках спирта,
которого там и быть не могло. Он вынимает её, видит надпись на обложке,
открывает, видит первую страницу с единственной надписью, смотрит на шприц,
колеблется, усмехается, покачивает головой, ослабляет ремень на плече, надевает
на иглу колпачок, внимательно смотрит на содержимое шприца, раствор остается
прозрачным и чистым. Внезапная слабость пронзает его, некоторое время он плохо
видит, делает несколько прерывистых вдохов, ждет, откинувшись на спинку стула,
устало прислушивается к своей кишке, так и есть, надо идти в туалет, он опускает
рукав рубашки, аккуратно кладет шприц на стол, вешает ремень снова на стул,
прячет спиртовку, берет колбу, стакан и уходит на кухню, потом идет в туалет.
Тишина, туалетные звуки, звуки воды в ванной, он возвращается, слабость опять
настигает его, он справляется с ней, берет кружку с недопитым кофе, идет на
кухню, выливает его в раковину, включает остывший чайник, стоит на слабых ногах,
ему очень хочется лечь, сесть, но он заставляет себя стоять, опирается на
кухонный стол, ждет, избегая взгляда в окно, ему очень не хочется потерять свою
тьму. Чайник закипает, постепенно тьма рассеивается, он делает себе новый кофе,
лезет в холодильник, достает молоко, добавляет его в кофе, хочет поставить пакет
в холодильник и, отчего-то, эта идея кажется ему очень забавной. Ему хочется
курить, он решает, что сможет выкурить сигарету, закуривает, делает очень, очень,
очень глубокий вдох, опасливо и ровно выдыхает, все прошло успешно, он
прихлебывает довольно горячий кофе, снова глубоко вдыхает дым и обрушивается на
стул, снова сильно ослабев и утратив связность реальности. Слабость в этот раз
длится недолго, ему очень хочется докурить сигарету, он пьет кофе, выбирает
момент и снова затягивается, снова удачно. Слабость вновь охватывает его, он
никак не может поверить себе, что ему нужно встать и пойти в комнату, где его
ждет что-то новое, что-то такое, для чего он здесь, в этой квартире. Тетрадь! он
вспоминает, здесь оказалась та тетрадь, в которой нужно исправить ошибку.
Мальчик неверно написал название. Как долго все длится... Он смотрит на сигарету,
на то, что от неё осталось, кофе снова остыл... Две затяжки, три глотка, похоже,
это все, на что он способен сейчас. Сейчас? Сколько можно себя обманывать,
сейчас бывает, когда есть потом... Тетрадка... Название... Что-то неправильно, и
он должен, прежде чем уйдет, исправить это. Кому должен, что должен, почему
должен, - все это несущественно, как несущественно и то, что исправление
названия имеет ничтожный вес по сравнению с тем, что он собирается сделать и
сделает, но это "должен" приобрело монолитность и несокрушимость абсолюта, с
этим "должен" не имеет смысла бороться, нужно идти и сделать это, иначе ему не
уйти, не освободиться, не очистится. Да он, впрочем, не очень то и спешит
уходить, значит, можно и сделать то, что он должен. Заменив "должен" на "может",
он улыбается метаморфозе, произошедшей в нем, ложь снова сделала жизнь проще, ну
так что ж, ну и пусть, в конце концов, "концы то концов", пришло на ум выражение
бабушки, в конце то концов, что ему до этой мелко и недолго живущей лжи, должен,
может, лучше, хуже, "генеральная линия партии" отчего-то всплывает в его голове,
в сопровождении с "чувством глубокого удовлетворения", да и кому он может быть
должен, он ведь действительно может написать пару слов и исправить название
перед освобождением, перед концом всех концов... если освобождение, значит, он-таки
должен, мысль утекает, взгляд становится тем самым, как когда то у мальчика,
далеким и отстраненным... он закрывает глаза... Когда он их открывает, лицо его
становится сильным, он принял решение, какое ему дело до хитросплетения лживых
мыслей, делай что должно, вспоминается ему, делай что должно, и будь что будет,
хотя и не будет ничего, это единственное, пожалуй, в чем он уверен. Он
неожиданно легко поднимается, слишком легко, слишком быстро, он наклоняется,
ждет, когда кровь снова прильет к мозгам, аккуратно выпрямляется, идет в комнату,
к тетрадке, к столу, видит шприц, вспоминает о спирте, а, плевать, решает он,
садится за стол, придвигает тетрадку, берет ручку, зачеркивает первую букву "щ",
надписывает "п" получается "Опущение бога", чисто, озорно улыбается, открывает
её, пишет в виде эпиграфа, в правом верхнем углу странички –

Я помню хлеб из рук отца,
И запах солнечного света,
И, ощущение творца,
И, благодарности за это...

Он иронически улыбается, закрывает тетрадку, кладет её в ящик стола, поднимает с
пола упавший ремень, перетягивает им плечо, берет шприц, четко и безоговорочно
прокалывает кожу, с мягким и сладким "буттуп" игла пробивает стенку вены, он
быстро и нежно жмет на поршень, "успел", проносится в голове, он успевает
отметить ощущение прихода, он действительно всё успел и ничто больше его не
нагонит, свет растворяется в вечно ждущей, безгранично прозрачной и чистой тьме...

Пауза, наступила пауза, которую, видимо, нужно чем-то заполнить, но если её чем-то
заполнить, то какая же это пауза? Честно сказать, автор не очень хорошо себе
представляет, каким образом он сможет выкрутиться из этой ситуации с безгранично
прозрачной и вечно ждущей тьмой, поэтому, он просит читателя о передышке, не
надо читать дальше, дальше ничего нету, он и сам ушел, будем великодушны, хотя,
почему это мы должны быть великодушны? но, тем не менее, давайте перестанем
читать, хотя бы на время, пусть оно и безгранично и изумительно неподвижно...

Автор
Ага... Читатель все еще здесь... Раз читатель здесь, значит, здесь есть и текст,
материя, пьеса... Значит, жизнь продолжается... Значит, не вышло, значит, что-то
пошло не так, значит, выкручиваться и продолжать нам придется, как ни крути.
Здесь есть загвоздка, проблема, закупорка, остановка, огромный не гордиев узел,
который нельзя разрубить, ни распутать, и двигаться дальше нельзя, не обозначив
проблемы, решить нам её не под силу. Это даже не проблема, это скорей парадокс.
И, похоже, здесь не один парадокс. Красивое слово, не правда ли? Был у меня один
знакомый, полковник в отставке, он был военный летчик, однажды ему пришлось
доставлять партизанам важный груз, он его сбросил, и в его самолете тут же что
то поломалось, ему пришлось выпрыгивать из самолета, "и кто то там сигает с
парашютом", приземлился он неудачно, сломал позвоночник, но партизаны были рядом,
его довольно таки быстро нашли, отогрели, но сильно избили, так что еще и
сломали ему обе руки и больше летать он не мог, а избили его потому, что его
погибший самолет врезался практически в самый центр партизанского отряда, у них
при этом сгорело что то очень важное и нужное, его вообще хотели убить, но вышло
так, что он выжил и с тех пор уже больше не летал, а служил где то там рядом с
боевой авиацией, история конечно невероятная, но как то я ему верю. Так вот,
однажды он был у нас в гостях, был задумчив и молчалив, это бывало с ним, ну вот,
уходя, уже одевшись, он остановил меня в коридоре, поглядел мне в глаза веселым
безумным взглядом, поднял палец вверх и сказал - Андрей, послушай, до меня
только сейчас дошло - какое же это красивое слово - ПОДРАЗДЕЛЕНИЕ! Сказал,
смутился, видимо осознав, как это нелепо - мужчине, полковнику авиации, пусть и
в отставке, восхищаться красотой слов, и быстро ушел. Это была наша последняя
встреча, вспомнил я его лишь оттого, что слово "парадокс" показалось мне очень
красивым и самодостаточным, в чем то даже более прекрасным и загадочным, чем
слово "подразделение". Но к делу. Вот есть персонажи, точнее, один персонаж, это
четко обозначено в названии пьесы, но уже отчетливо видно, что кроме мальчика, с
мужчиной, как видно, покончено, здесь появился еще и автор. И автору тоже охота
воткнуть пару, (ах если бы пару) словечек и мыслей, что он уже это сделал, и нам
его не остановить. И это б еще пол беды. Здесь появился читатель, и это еще
полбеды, проблема еще и в том, что этот читатель здесь не один, автор здесь тоже
читатель. И это не все. Здесь есть еще я. Я здесь есть. Я в авторе, в персонаже,
в читателе, всюду, мне тоже охота побыть и пожить и поучаствовать в разговоре.
Как же тут разобраться? Не знаю. Попробуем, поглядим, что из этого выйдет. Всё
усложняется, если подумать еще и о тексте, с каждым словом текст прирастает,
живет, обретает окраску, форму, структуру, влияет на всех и на вся. И все это
детские игры, но сразу становится не до игры, когда дело доходит до времени.
Время. Здесь есть еще и всевечное время. И мне клинит башню от осознания
парадокса, еще одного, попытаюсь его обозначить. То, что мы тут читаем, можно
назвать тканью пьесы. Ткань эта здесь, перед Вами и здесь, раз Вы по ней
пробираетесь, она сплетена, скомпонована, завершена, но вот прямо сейчас, в этот
самый момент, этот текст порождается, пишется, переживается, существует и не
существует, значит, что это значит, понять не могу, но могу лишь одно -
продолжать, продолжать, продолжать, вдруг получится, вдруг разберется, поймется
и устаканится, бог с ним с парадоксом, это я просто так, попытался читателю дать
представление о том хаосе, порождением которого является этот текст. Хаос
неуправляем, и автор здесь ни при чем, он только буквы писал и в слова их
организовывал, и вообще, я эти самые вот слова, что читаете Вы, я и сам здесь
читаю в первый раз в моей жизни, мы сами не местные, нет нам приюта, а есть лишь
возможность, продолжать, продолжать, продолжать. Так что хватит об авторе,
впрочем, кто хочет, может и глубже уйти в одиночество, но меня тянет к мальчику.
Ленин любил маленьких детей, особенно, мальчиков. Да... Это не хаос. Хаос звучит
слишком гордо. Это помойка, боже мой, какая помойка находится в этой моей голове.
Лучше уж продолжать. Но прежде, продолжать, прежде чем снова вернуться к
мальчику, мальчику до и мальчику после, - последнее (если бы) замечание - не
путайте автора с персонажем, пусть даже и каждый здесь персонаж несомненно
находится в авторе, но автор - другой персонаж, и пьеса другая, хотя... я уж
совсем уж теперь ни в чем не уверен.
Начнем. Положение кажется мне безвыходным. Главный герой уничтожен, это был
героин, кто не понял, заметим в скобках, барыга отличался умеренной честностью,
недовес был конечно, и хмурый был разбодяжен, но, как не крути, доза вышла раза
в четыре больше смертельной, так что с этим покончено. В живых остается лишь
мальчик. И стол. Похоже, стол, тот огромный двухтумбовый плачущий стол есть лишь
призрак из авторской паранойи, оставим в покое стол. Перечитаем. Кошмар. После
слов "безгранично и изумительно неподвижно...", бред, сплошной бред, парадоксы,
какие то партизаны, сопли и жалобы бесталанного человека, мертвый герой, да сколько
же можно уже о герое, нету героев и не было никогда, вот покойников много, но
давайте к живому, иначе зачем мы вообще собрались? О. Точно. Вопрос,
объединяющий всех. Это и мне интересно, и автору, и читателю, если еще тут
остался читатель. Выход есть, и находится там же, где вход. Спасение в
одновременности. Всё происходит всегда, везде и сразу. Мальчик жив. Жив в том
крошечном отрезке времени и пространства, где он существует. И хватит рефлексий,
какими бы важными они не казались. Как это, дикторша зачитывает погоду, в
Красноярске -20, в Сухуми +5, в Ужгороде -15, и так далее. Потом она
задумывается, пытается вспомнить, зачем она здесь, потом взглядывает на зрителя
и задумчиво так, говорит, - "А чего это мы все о погоде, да о погоде? Давайте, я
вам лучше жопу покажу?". К мальчику, давайте уже к мальчику, думаю, с него все
началось, хотя, началось все конечно не только с него, разбегаются мысли, а надо
их как то организовывать и представлять, для этого нужно как минимум их
останавливать, пусть даже уничтожать, обрезая их нити, других вариантов не вижу.

Мальчик.
Мальчик рос в шахтерском поселке. ПГС - поселок городского типа, так это
называлось. Отец у него был шахтер, а мама у него была врачом. Шахтеров в
поселке было много, а вот врачей, кроме мамы, не было, она была такая
единственная. Жили они в финском домике, не спрашивайте, почему этот дом на две
семьи звался финским, так он звался, и всех делов. У них был огород и домашняя
скотина, куры, кролики, хотя, какая это скотина, вот свиньи, которые тоже были,
были скотиной, хотя, тоже, почему это вдруг их называли скотиной, но это не
важно, важно то, что они были. И сколько мальчик себя помнил, столько его
окружали домашние животные, люди ведь тоже домашние животные, правда ведь? Ну
вот. Иногда, отчего-то это было зимой, или это просто запомнилось мальчику, он
помогал бабушке вывозить помои от детского сада. Помои были в огромном баке, это
были объедки после детей, с корками хлеба сверху, они везли этот бак на санках,
от бака поднимался пар, на боку бака были красные буквы, мальчик был брезглив и
избегал контакта с содержимым, поэтому он тянул санки, а бабушка придерживала
бак. Это был корм для их свиней. Еще свиньи ели вареную картошку. Рано утром
бабушка варила свиньям еду из картошки и помоев, туда еще потом добавляли
комбикорм, потом мальчик помогал бабушке тащить варево к стайке, где находились
эти свиньи, которые никак не могли дождаться, когда их уже будут кормить, они
хрюкали, привизгивали и возились в своем остро пахнущем логове, откуда
настойчиво и надежно тянуло жизнью. Когда варево остывало, это занимало время,
несмотря на мороз, мальчик хорошо помнил, как визги свиней становились громче и
настойчивей, что приводило к дискуссии среди домашних, не пора ли уже дать
скотине поесть, чтобы эти визги уже прекратились, в этих дискуссиях всегда
побеждала бабушка, которая следила за тем, чтобы свиньи не сожгли себе все нутро
этим горячим варевом и терпеливо дожидалась, когда свинячья еда остынет. Потом
они с бабушкой шли к стайке, бак был очень тяжелый, теперь уже бабушка была
впереди, тащила его на санках, мальчик помогал сзади, прикосновение к краям бака,
уже не вызывало у него отвращения, помои волшебным образом превращались в еду,
они снова отворяли загадочное пахучее темное обиталище и вываливали содержимое
бака в продолговатую деревянную комушку, у которой нетерпеливо и суетливо
толкались голодные свиньи. Главным в этой животной семье был Борька, боров с
белесыми ресницами, он просто рыл землю своим подвижным живым розовым пятачком,
пытаясь добраться до еды, но свиней от колоды с едой отделяла специальная доска,
свиньи отчаянно, но уже очень довольно хрюкали, толкаясь и напирая. Бабушка
деревянной лопаткой равномерно распределяла корм по кормушке, досыпала туда
комбикорма, и, о чудо!, убирала наконец доску, движение животных достигало
своего максимума, они мгновенно окунали свои рыла в еду и начинали пировать,
если и можно звуками выразить счастье, то это были те самые звуки чавканья и
удовлетворенного похрюкивания, которые сопровождали трапезу. Свиньи занимались
своим делом убежденно увлеченно и сосредоточенно, боров каким то образом успевал
вклиниваться то тут, то там, пытаясь сожрать всё и сразу, стараясь, это было
отчетливо видно, отогнать подруг от корма, но не мог сам от него оторваться, ему
не хватало ширины, чтобы занять всю длину этой колоды, видно было, как он
удивлен и огорчен тем, что ему приходится жрать рядом и вместе с простым народом,
на его морде, каким-то неуловимым образом проявлялось изумление, обида,
покорность судьбе и непонимание людских законов, но, несмотря на занятость этими
переживаниями, он ухитрялся действительно пожрать везде, успев помешать всем и
каждому, но, похоже, никто на него не обижался. Поев и и обследовав каждый
сантиметр влажного дна колоды свиньи, получив несколько последних тычков от
Борьки, разваливались в задней части своего обиталища, все затихало, доска
водворялось на свое место, и мальчик, бабушка никогда не задерживалась больше,
чем было необходимо, затворив стайку, возвращался в дом. Дорога к дому проходила
по краю огорода, к концу зимы это уже была не тропинка, а настоящая траншея, в
некоторых местах края её возвышались до уровня мальчиковых глаз, но,
возвращаться было легко, бак был пустой, мальчик частенько задерживался,
рассматривая края-стенки тропинки-траншеи, на которых можно было прочесть
историю снегопадов текущей зимы. Вообще, зима в жизни мальчика занимала много
места, зимы было много, как много было снега и много было ночи и много было
холода. Было много и солнца, было много тепла, много сверкания солнца на снеге и
скрипа снега под ногами и много пара изо рта. И вообще, всего было много, много
взрослых, много собак, много животных, много любви и заботы, и много труда, но
труда было много летом, а зимой у мальчика было много, очень много, изумительно
много книг. Книги стояли в шкафах и на полках, их было много, и что самое
главное, их можно было читать сколько угодно, многие книги можно было брать
домой, остальные можно было читать на месте, мальчик использовал оба способа,
вообще можно сказать, он только и делал, что читал, все остальное было другим,
побочным, необходимым, но не таким интересным, как книги. Хотя нет. Некоторые
вещи в жизни были почти такими же интересными, как и книги, только книги всегда
выигрывали, потому что они не были таким жуткими и опасными, как то, что было
интересно в жизни. Книги. Книги. Книги. Младший брат. Еще у мальчика был младший
брат. Он не был таким интересным, он вообще не был интересным, но его нужно было
возить в ясли, это происходило ночью, вообще-то это бывало по утрам, но это было
все равно, что ночью, бабушка укутывала обоих до такой степени, что для обзора
оставалась только треугольная щель в шерстяном платке, который был такой большой,
что дважды поверх пальто огибал тело мальчика и завязывался на животе, младший
брат на санках был упакован аналогичным образом и лишь хрупкий звонкий пар от
его дыхания выдавал живое на санках. Снег звенел под ногами мальчика, повизгивал
под полозьями санок, пар от их дыхания и от дыхания прохожих был живуч и видим в
темно синей прозрачности утра, особенно много пара было на автобусной станции,
которая пахла запахом старых кожаных перчаток пропитанных бензином, этот запах
мальчик ненавидел, его всегда тошнило и рвало в автобусах. Всего этого мальчик
не осознавал, он тащил санки мимо, иной раз оборачиваясь на брата, дышит ли,
потом все кончалось теплом и светом яслей, где он освобождался от своего груза,
и, налегке, санки оставались в яслях возвращался домой, ему никогда не удавалсь
запомнить путь домой, впрочем, он об этом и не задумывался, в его жизни тогда
совсем не было прошлого, все происходило всегда, везде и сразу, и не было
причины задумываться и прекращать жить. Мальчик и жил, а что еще ему оставалось?
Автор тоже жил, и тоже был мальчиком, и в жизни его тоже были книги, но о книгах
потом, да и хватит уже идти на поводу у автора, мне вот тоже хочется рассказать
кое что, что всплывает в памяти, когда я читаю о мальчике, и хотя никому это не
интересно, я расскажу. Однажды, я лег спать с немытыми ногами. Я уже уснул,
когда отец вернулся с работы и разбудил меня, я был в полной уверенности в том,
что мне предстоит наказание за мою забывчивость, но отец разбудил меня и не
проверив, помыл ли я ноги, велел быстро одеваться. Радость моя была безмерной,
дело было не в грязных ногах. Мы сели на мотоцикл и отец погнал к выезду из
городка. Был вечер, но было еще очень светло, издалека было видно, как множество
людей собралось на дороге, около большой поляны, на которой во множестве росли
огоньки, это такие сибирские цветы, их собирают, когда они появляются, вообще в
сибири самые скромные цветы бывают отчего то очень красивыми. Люди не собирали
цветы, они молча смотрели, как на поляне паслась лосиная семья, огромный лось,
несколько лосих поменьше и двое лосят. Люди смотрели на их занятие, среди людей
было несколько человек с ружьями, человек с ружьем вообще часто встречался в
нашей местности, но, как видно, никому и в голову не приходило смотреть на лосей,
как на добычу, заходящее солнце било в рыжие лосинные бока, лосята светились на
солнце, цветы светились на солнце, люди молчали. Я очень хорошо помню, что никто
ничего не говорил, похоже, красота этой картины лишила всех дара речи. Животные
не обращали на людей никакого внимания, просто наступил момент, когда солнце
перестало высвечивать поляну и лоси ушли. Люди некоторое время постояли и начали
разъезжаться, отец нарвал букет огоньков и мы тоже уехали домой. И, как и
мальчик, я тоже совершенно не помню дорогу домой и что было, когда мы туда
попали, но ноги я видимо, тогда точно вымыл. Но хватит обо мне, хватит об авторе,
перечитав написанное, как замечательно быть первым читателем, кто бы знал, мне
бы хотелось дочитать насчет названия, которое так пока и осталось неоконченным,
если верить автору. Будет название. Будет. Пока - новый текст. Последний.
Последний текст. Стоп. У нас уже есть последний текст. Я помню хлеб из рук отца...
Вот последний текст нашего героя. И вообще хватит плодить новые тексты, может
давайте уже с этими разберемся? А и верно. У меня есть проблемы с ориентацией. Я
не всегда знаю, где нахожусь, а тут я уж и совсем потерялся. Ретрейсинг.
Потерявшему путь помогут следы. Пойдем же пока по следам. Мальчик пишет название
пьесы и убегает. Выросший мальчик меняет это название и уходит. Автор описывает
обстановку. Что же тут есть? Квартира. Холодильник. Стол. Замечательный хнычущий
стол. Есть тетрадка. Есть еще Героин. Есть звук бега сандалий по лестнице, есть
темнота, сигареты, есть кофе, нет выхода, хотя выход есть в смерти. Только вот
стоит ли сразу так звать читателя в смерть? Как же все это продолжить, как
завязать? Выход там же где вход. Вход в названии. Название пьесы. Еще пьесы и
нет никакой, главный герой уничтожен, а название уже изменено. Изменено и пока
не дописано. Завершим-ка название. Допишем его. Комната. Стол. В комнату входит...
Нет. Буквально еще только пару секунд. Просто я слишком хорошо помню эти
сандалии и звук этих сандалий, когда я летел вниз по лестнице, я не могу
продолжать, это воспоминание держит меня. Это было в Баку. Там жил мой дед, отец
моего отца, и мы несколько раз приезжали в Баку. И последний раз мы туда
приезжали после смерти отца. И там был еще дядя Кирилл. И он был полковник в
отставке, на войне он был разведчиком, его китель висел в шкафу и он нам его
показывал, когда мы с мамой были у него в гостях. Он был товарищем моего деда, и,
как я сейчас понимаю, он был не прочь жениться на моей маме, потерявшей своего
мужа. Действовал он решительно. Он прокатил меня на колесе обозрения, когда мы
были наверху, колесо остановилось, он сказал, что это сделали по его приказу,
чтобы мы могли насладиться красотой вида ночного города сверху. Ну уж не знаю,
отчего отстанавливалось колесо, и насколько был красив вид ночного города, но
моя мама не вышла замуж за дядю Кирилла, она познакомилась с молодым бакинцем,
которого мы взяли с собой, возвращаясь в Сибирь, отчетливо помню, как он начал
отчаянно замерзать уже на вторые сутки пути, когда поезд въехал в снега и мороз
покрыл инеем стекла в вагоне. Но не суть. В конце концов это не очень то моя
история, это скорей история моей мамы, давайте не будем вплетать сюда маму. Чем
отличается террорист от еврейской мамы? С террористом можно договориться. Мне же
нужно договориться с

следующий кусочек - Реакция читателя и реакция автора на реакцию от 22 февраля 2010 - здесь